Пенсне. Осоргин (Ильин) М. А.

  "Пенсне" - рассказ русского писателя Михаила Андреевича Осоргина, настоящая фамилия Ильин (1848-1942). Произведение писателя проникнуто теплой привязанностью к миру обыкновенных, незаметных вещей.

 

  Что вещи живут своей особой жизнью — кто же сомне­вается? Часы шагают, хворают, кашляют, печка мыслит, запечатанное письмо подмигивает и рисуется, раздвину­тые ножницы кричат, кресло сидит, с точностью копируя старого толстого дядю, книги дышат, ораторствуют, пере­кликаются на полках. Шляпа, висящая на гвозде, непре­менно передразнивает своего владельца, — но лицо у нее свое, забулдыжно-актерское. У висящего пальто всегда жалкая душонка и легкая нетрезвость. Что-то паразитиче­ское чувствуется в кольце и особенно в серьгах, — и к ним с заметным презрением относятся вещи-труженики: демо­кратический стакан, реакционная стеариновая свечка, ин- теллигент-термометр, неудачник из мещан — носовой пла­ток, вечно юная и суетливая сплетница — почтовая марка.
  Отрицать, что чайник, этот добродушный комик,— живое существо, может только совершенно нечуткий чело­век; именно чайник, так как кофейник, например, живет жизнью менее индивидуальной и заметной.
Но особенно меня всегда занимала одна любопытная черточка в жизни вещей не всех, а некоторых, Это —г страсть к путешествиям. Таковы: коробка спичек, каран­даш, мундштук, гребенка, -шейная запонка, еще некото­рые. Много лет внимательно и любовно изучая их жизнь, я сначала предположил, а впоследствии убедился, что эти вещи время от времени уходят гулять — на минуту, на час, иногда на очень долгий срок. Есть случаи историче­ские (семисвечник, голубой бриллиант, исторический труд Тита Ливия1 и пр.), но в таких исчезновениях отчасти за­мешана человеческая воля, случай, злой умысел; на при­мере мелких вещиц легче установить полнейшую самосто­ятельность поступков.
  Обычно такие исчезновения мы объясняем то своей рас­сеянностью, то чужой неаккуратностью, а нередко и кра­жей. Раньше я и сам так думал, и, не приди мне в голову понаблюдать жизнь вещей без предвзятого представления об их пассивности и «неодушевленности», — я бы и посей­час думал так элементарно.
  Все читающие в постели знают, с какой настойчиво­стью «теряется» в складках одеяла карандаш, разрезной ножик, коробка спичек. Привычным жестом вы кладете на одеяло карандаш. Через минуту — карандаша нет. Вы шарите, ищете, злитесь: нет и нет. Откидываете простыни, смотрите под подушкой, на коврике, на столике: нет ни­где. Ворча встаете, лезете в туфли, заглядываете под по­стель, находите там спички, запонку, открытое пись­мо — но карандаша нет. Ежась от холода, вы плететесь к столу, берете другой карандаш (обычно он оказывается неочинённым), чините его, возвращаетесь. Подоткнув под се­бя одеяло, чтобы согреться, вы наконец берете книжку, от­ложенную потому, что нечем было отчеркнуть нужное место. Раскрываете книжку — карандаш в ней.
  Ясно, что сам попасть он в нее не мог, — но не менее ясно, что вы его туда не положили, не могли положить.
  Обычно мимо таких фактов проходят, не придавая им значения. Напрасно! Вглядывайтесь внимательнее, и вам откроется целый новый мир вещей, живущих параллельно той жизни, которую мы для них выдумали.
Я помню поразительный случай с моим пенсне: простое пенсне, без оправы — два стекла и легкая дужка.
Сидя в кресле у стены, я читал; на новой главе хотел протереть стекла, вынул платок, и вдруг — пенсне ис­чезло. Опытный в этих делах, я обыскал не только все карманы, складки одежды, щели в кресле, маленький столик рядом, листы книжки — все решительно. Пенсне не было нигде; не быть и раньше не могло, так как я очень дальнозорок и мелкой печати без стекол не разби­раю.
  Не подумайте, что пенсне мое оказалось на носу; в та­ких случаях я прежде всего ощупываю переносицу; на ней были две свежие ямки — и ничего больше. Я отодвинул кресло, осмотрел на нем все кисточки и пуговки, о кото­рых Козьма Прутков1 сказал, что они выдуманы самым глупым на свете человеком, — и все бесплодно.
  Это было настолько чудовищно и нелепо, что я раздел­ся, встряхнул одежду, сам подмел паркет от стены до са­мой середины комнаты. Усомнившись в себе, я обыскал письменный стол в соседней комнате, заглянул на вешал­ку, стыдливо пробежал глазом по ванной — все было на­прасно.
  Тогда я вспомнил, что ясно слышал звук падения пенс­не; я еще порадовался, что — судя по звуку — оно не разбилось. И вот я снова ползаю по полу, смотрю сбо­ку, смотрю снизу, смотрю сверху, топаю ногами — чтобы хоть раздавить его, проклятое, и наконец успокаиваюсь. Ни-ка-ких!
  Так и исчезло — как провалилось. Но в паркете не бы­ло ни единой щелочки.
Прошла неделя или больше. Про этот случай я не забыл и много раз о нем рассказывал, показывая и место проис­шествия. Как обычно, скептики смеялись, практики пере­щупывали кресло и осматривали пол, прислуга перетерла тряпочкой все предметы, вымела пылинки и даже вымыла черную лестницу (до следующего этажа). Вся квартира об­новилась, посвежела — но пенсне не было.
  Один мой знакомый, заинтересовавшись случаем, хотел дойти до разгадки индуктивным способом. Он записал но­мер пенсне, начертил план комнаты, отметив расставлен­ную мебель, спросил, нет ли у меня в квартире обезьяны, кошки или сороки, где я провел вечер накануне, — и це­лый день мыслил, пользуясь главным образом методом исключения. К вечеру, недоверчиво и недружелюбно подав мне руку, он ушел. Жена его рассказывала потом, что он стонал всю ночь. Раньше это был спокойный человек, уме­ренных политических убеждений, знаток испанской лите­ратуры.
  И вот сидел я однажды в том же кресле у той же стены, лишь с другой книжкой, по обыкновению отчеркивая ка­рандашом наиболее умные и наиболее глупые места. На носу у меня было уже другое пенсне, новенькое, тугое, раздражающее. И вдруг — раз! — и падает карандаш. Пе­репуганный (не шутя! тут любопытнейшее психическое пе­реживание!), я бросаюсь вдогонку. Мне почему-то предста­вилось, что и карандаш должен бесследно исчезнуть. Но он лежал спокойно у стены, и... рядом с ним, смирненько, плотно прижавшись стоймя к стене, блеснули два стекла с тоненькой дужкой.
  Вы можете, конечно, смеяться и утверждать, что я слеп (это неправда! я дальнозорок, но вижу отлично), что слепы все мои знакомые, слепа прислуга, ежедневно под­метавшая каждый вершок пола, что это просто курьез­ный случай и прочее. Реалистически мыслящий человек имеет на все готовый ответ. Но нужно было видеть фи­зиономию моего пенсне, вернувшегося из дальней про­гулки, чтобы понять, что это — не случай и не недо- глядка.
  Еще поблескивая мутными, запыленными стеклами, жалкое, виноватое, словно вдавленное в стенку, оно являло картину такого рабского смирения, такой трусости, точ­но не оно — наездник моего носа, точно не я без него, а оно без меня не может существовать.
  Где оно шлялось? Что оно перевидало (конечно, в пре­увеличенном виде!)? И чем объяснить такую странную при­вязанность вещей к человеку, заставляющую их возвра­щаться, хотя бы им удалось так ловко обмануть его бдительность?
  На все эти вопросы ответить трудно. Но что пенсне мое гуляло, и гуляло долго, до изнеможения, до пресыщения и страшной душевной усталости, — в этом я, свидетель его возвращения, сомневаться не могу.
  Я сильно наказал гуляку. Я заставил его простоять у стены еще несколько часов, показал его прислуге, знако­мым, от которых, впрочем, не услыхал ничего, кроме пло­ских рационалистических рассуждений о том, как оно «странно упало». Действительно, странно! Почему-то с людьми этого никогда не случается!
Мой знакомый, знаток испанской литературы, несколь­ко позже довел до моего сведения, что в цепи его логиче­ских рассуждений была допущена ошибка: он искал пенс­не, как предмет плоский (?!), лишь в двух измерениях, между тем как оказалось оно именно в третьем. По-моему, это — чепуха.
  Между прочим, кончило это пенсне трагически. В тот же вечер, сняв с верхней полки пыльную папку рукопи­сей, я чихнул; пенсне упало плашмя на пол и разбилось в мельчайшие осколки.
  Пусть это будет случайностью — мне так легче ду­мать. Я был глубоко огорчен, если бы были объективные данные считать этот «случай» самоубийством. И что мог­ло побудить эту в сущности своей кристальную душу на роковой шаг? Прогулка по свету? Преувеличенный на од­ну диоптрию взгляд на мир? Или тот публичный позор, которым я обставил возвращение моих загулявших стек­лышек?
  Мне жаль бедняжку! Мы долго жили дружно и вместе прочли много добрых и глупых книг, в которых людям приписываются и страсти, и разум, и сознательность по­ступков, а вещам отказывается в праве на малейшее воле­изъявление, на мельчайшее проявление индивидуально­сти.

Нравится

Тридцатая школа